5 сентября молодежные театральные гастроли «Своя линия» в музее-заповеднике «Мелихово» открыла «Чайка» петербургской «Студии драматического искусства» на Мельничной, бывшего Театрального объединения «13». Режиссер Екатерина Ханжарова вместе с выпускниками РГИСИ Тимофеем Вязниковым, Марией Райковой и Иваном Кашловым делает не постановку пьесы в привычном смысле, а спектакль, который словно придумал сам Костя Треплев. В нем нет многих чеховских героев и сцен, зато к Чехову добавлены тексты Анатолия Эфроса и самих исполнителей. Именно эту постановку уже показывали здесь в мае на «Мелиховской весне», а теперь она открыла новый сентябрьский проект для молодых театров.
Наверное, правильнее всего назвать это авторской сценической фантазией по мотивам или даже театральным фанфиком. События оригинальной «Чайки» то возникают в узнаваемом виде, то проваливаются в какую-то достроенную современную реальность. Нина уходит к Тригорину, но история рассказывается сегодняшним языком. Треплев просит ее порепетировать диалог, сыграть его мать, и вдруг сам не выдерживает этой подмены и ее близости: репетиция обрывается поцелуем, полным отчаяния и страсти.
Поначалу эти надстройки меня раздражали. Чехова и без того терзают с завидным постоянством, а мне всегда хочется спросить: если вам есть что сказать, почему не написать собственную пьесу?
И когда Костя в очередной раз начал изнывать от любви к Нине, непризнанности и собственной предполагаемой бездарности, я заскучала.
А потом ворвалась мысль: может, именно такой Треплев сегодня нужен двадцатилетнему зрителю?
Он сидит посреди реальной сценической помойки и сообщает, что даже ее придумал не он. Мама денег не дает, но с первым гонораром он покупает ей розу. Пьет пиво, заедает сырниками, настоящими, и предлагает их публике: «Видимо, я не справляюсь... кто-то хочет?» Он постоянно обращается в зал, как будто четвертая стена ему попросту не нужна. Сегодня собственные страхи, провалы и неловкость все чаще проживают публично.
И вдруг знакомый Треплев становится удивительно современным.
Не потому, что на него надели спортивные штаны. И даже не потому, что вместо возвышенного страдания появились пиво и сырники. А потому, что мучительное «я не справляюсь» оказывается очень сегодняшней формулой. Он не знает, талантлив ли. Не знает, получится ли жить своим делом. Не может отделиться от матери, но болезненно хочет ее признания. Любит человека, который выбирает не его. И все время объясняет собственную жизнь окружающим, словно надеется, что в процессе объяснения она наконец станет понятнее ему самому.
В какой-то момент он говорит о театре как о единственном месте, где ему не страшно, потому что здесь уже нечего терять. Кажется, самое страшное, что может произойти в театре, это умереть.
И эта мысль переворачивает спектакль. Потому что театр становится огромной безопасной репетицией существования. Можно сказать Нине то, что не способен сказать ей в жизни. Можно попросить ее стать матерью. Можно убить чайку еще раз, даже когда организаторы спектакля уверяют нас, что никакой убитой чайки здесь нет. Можно замарать красной краской знаменитый силуэт МХАТовской птицы, а затем провести той же «кровью» по собственной шее. Смерть тоже сначала можно отрепетировать.
Вечная подготовка жить - одна из самых устойчивых чеховских тем. Когда-нибудь мы уедем. Когда-нибудь будем работать. Когда-нибудь поймем, зачем живем. «В Москву, в Москву» - и продолжаем сидеть на месте.
В молодой «Чайке» слова другие, но состояние узнаваемо. Нина говорит: когда я думаю о предназначении, я не боюсь. Треплев ищет свое предназначение так отчаянно, будто без него невозможно даже начать существовать.
Наверное, здесь я перестала спорить с постановкой.
Мне по-прежнему не очень нравится сегодняшняя практика достраивать классику до бесконечности. Иногда надстройка не открывает Чехова, а просто заслоняет его режиссером. И в этой «Чайке» я несколько раз чувствовала именно это: самостоятельная пьеса о молодых людях, которые боятся начать жить, возможно, подействовала бы на меня сильнее.
Но здесь случается кое-что интереснее моего раздражения. Старый сюжет начинает переводить, а не просто пересказывать состояние другого поколения. Не обязательно моего.
И тогда роза, купленная матери с первого гонорара, оказывается убедительнее длинной речи о конфликте художника и Аркадиной. Сырники посреди трагедии не снижают ее, а делают узнаваемой. Даже сценическая помойка перестает быть обязательной декорацией современного театра и становится довольно точным внутренним пейзажем человека, который еще не сумел собрать собственную жизнь.
А потом финал.
Нина читает стихи на разрыв. Темный деревянный амбар театрального двора кажется окончательно замкнувшимся пространством: бумажный мусор, искусственная кровь, прожекторы, герои, которые снова и снова проигрывают свои страхи.
И вдруг распахиваются большие ворота.
Внутрь врывается настоящий дневной свет Мелихова, свежий воздух, запах мокрой травы, обычный мир. После полутора часов искусственно устроенной темноты он кажется невероятно животворящим.
Это очень простой театральный прием. И, пожалуй, самый точный во всем спектакле.
Потому что все это время герои искали выход внутри театра. А выход оказался наружу.